Никому не вырвали в драке язык", - говорил он себе в
глубокой печали.
это верно))) "вырвать язык"- немного жестоко. но невероятно эффективно) Было в средние века))) Пока не было
Театр эстрады Дети лейтенанта Шмидта |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Театр эстрады Дети лейтенанта Шмидта » Общение на разные темы » Литературная гостиная
Никому не вырвали в драке язык", - говорил он себе в
глубокой печали.
это верно))) "вырвать язык"- немного жестоко. но невероятно эффективно) Было в средние века))) Пока не было
Люблю рассказы Аркадия Бухова. Сегодня вспомнился один из любимых рассказов, который - как сейчас помню - при первом прочтении вверг в смеховую истерику (училась тогда классе в 5-6-м)
Рождение языка
Популярный Зиновий Бедакин уехал с дачи с шестичасовым поездом. После него остались семь окурков на резедовой клумбе, тревожное настроение и рукопись нового романа. Рукопись лежала на садовой скамейке, белая и вспухшая, как утопленник, выкинутый на берег в лунную ночь. Было в ней что-то интригующее и страшное. Редактор Кудыковский осторожно вытащил окурки, еще осторожнее взял рукопись и понес ее читать в маленькую комнатку под крышей.
— Может, тебе туда чаю дать? — соболезнующе спросила жена.
— Не надо чаю, — безнадежно вздохнул Кудыковский. — Чай здесь ни при чем. Таким тоном отказывается от дорожного бутерброда человек, идущий с перочинным ножом на старого тигра.
Через полчаса из-под крыши послышались мягкие стонущие звуки. Так стонут голуби на солнце и завхозы в бане, когда им растирают спину.
— Тяжело?— сочувственно спросила жена, заглядывая в комнату.
— Нет, — сердито ответил Кудыковский, — легко. Как ершу в мармеладе. Ты только послушай. Он с ненавистью вытянул лист из рукописи и едко прошипел:
— На, любуйся. Посмотри, каким стилем пишет популярный Зиновий Бедакин. Вот его герой в третьей главе идет по полю. Слушай: «Игнатий задрюкал по меже. Кругом карагачило. Сунявые жаворонки пидрукали в зукаме. Хабындряли гуки. Лопыдряли суки. Вдали мельтепело». Понятно?
— Нет, — уклончиво ответила жена. — Я рязанская. Может, вологодские так говорят.
— Вологодские отпираются. Намекают, что это псковский диалект.
— А псковские что?
— Говорят, что это новочеркасский язык.
— А ты Бедакина что, пробовал убедить?
— Пробовал. Обижается. «Я, говорит, не для того популярным стал, чтобы мой стиль калечили». Жаловаться даже хочет. «Пушкина, говорит, до дуэли довели. Толстой из дома ушел, а теперь из меня стиль вынимают».
— Ну, верни роман, — необоснованно предложила жена.
— Куда там. Две части издали, а третью вернем? Роман же интересный, пойми ты это... О господи, хоть бы он четвертую часть русским языком написал! Вот послушай... Героиня у него есть. Зоя Проклятых. Ну, черт с ней, пусть уж так называется, если нежнее фамилии не нашел. Вот как она страдает: «Зоя пурашилась. В голове у нее симарунило. В ушах пляпали будрыки. Еще минута, и она бы горько встрапнула». Это же не девушка, а каменоломня из сна пьяного дворника. Завтра поеду к Бедакину, — может, сжалится...
Полностью рассказ читать тут odessapassage.com/passage/magazine_details.aspx?lang=eng&id=31710
«Игнатий задрюкал по меже. Кругом карагачило. Сунявые жаворонки пидрукали в зукаме. Хабындряли гуки. Лопыдряли суки. Вдали мельтепело».
Что-то мне это напоминает.
Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове .
Ну и кто у кого спер научился?
глокая куздря! помню-помню))) автора только забыла
глокая куздря! помню-помню))) автора только забыла
Лев Успенский "Слово о словах". В детстве пыталась осилить. Слов много смешных было
Лев Успенский "Слово о словах". В детстве пыталась осилить. Слов много смешных было
О! Точно! Спасибо)
Спасибо)
Пажалста
"вырвать язык"- немного жестоко. но невероятно эффективно) Было в средние века)))
Так вот кто придумал клавиатуру! Какому-то троллю вырвали язык, и у него зачесались руки
Сомнительная эффективность [реклама вместо картинки]
Какому-то троллю вырвали язык, и у него зачесались руки
а был тот тролль из клана Джобса, к примеру)))) и рассказ о нем передавался из поколения в поколение)
Люблю рассказы Аркадия Бухова.
Belka, спасибо за наводку!
«Зоя пурашилась. В голове у нее симарунило. В ушах пляпали будрыки. Еще минута, и она бы горько встрапнула».
О, незабвенная глокая куздра! Как будто опять в институте на лекции сижу, ностальгия... )))
Гюрза
ой, я его обожаю. Люблю еще очень рассказ "Искусство портить бумагу" (там он нас, рифмоплетов, продернул )
Когда-то в большом древнем городе таким людям жилось очень легко и беззаботно. О них говорили кратко и с большим уважением:
– Это наш городской красавец.
– А что он у вас делает? – спрашивал любопытный иностранец.
– Тем и живет. Больше ничем не занимается.
И всем было понятно, что человек, одаренный красотой, должен целый день шляться по общественным местам и услаждать взоры туземцев от девяти утра до двенадцати ночи.
За это его кормили, поили, снабжали деньгами и одобрительно похлопывали по левому плечу.
Когда прошло выгодное древнее время, с местных красавцев стали брать такие же, как и со всех, городские налоги, заставляли их работать на пристанях, выкидывали из квартир, а красоте их придавали оправдывающее значение только пожилые и обеспеченные вдовы.
Тогда их место заняли поэты. О них сначала говорили робко и почтительно:
– У него в душе огонь.
Поэт являлся узаконенным двигателем внутреннего сгорания, бездельничал, подбирал слова с одинаковыми окончаниями и без заранее преднамеренного значения и вызывал общие симпатии, как цыпленок в сухарях на обеденном столе.
Каждый век делается суше и суше, как институтка, вышедшая замуж за ростовщика. Поэты падали в цене с исключительным успехом.
Если в XVII веке при входе поэта в зало, где пожирался торжественный обед, к нему навстречу выходил сам хозяин, то в XVIII веке уже при появлении поэта не подымался никто, кроме сурового мажордома с готовым предложением на устах прийти завтра. Уже тогда во дворцах вельмож поэты были заменены густопсовыми гончими, содержание которых обходилось значительно меньше и давало больше развлечений. К поэтам стали относиться почти с неудовольствием.
В наше время ото почти пренебрежительная кличка.
Если деловой человек; нанимает конторщика и последний, вместо очередной работы, сидит за столом и хлопает губами, путает цифры и опаздывает на четыре часа в сутки, – прежде, чем назвать его идиотом, деловой человек непременно вежливо предупредит:
– Что это у вас за поэтический вид… Волосы в разные стороны… Книги запущены… И жалованье за два месяца вперед. Я вас не для лирических стихов пригласил, а прошнурованную и пронумерованную книгу вести.
И, наконец, стихи не только перестали читать, что сделано своевременно, – их почти перестали даже печатать...
Полностью тут
вызывал общие симпатии, как цыпленок в сухарях на обеденном столе.
Ах, какое хорошее сравнение! ))) очень "вкусный" язык!
А мне тут как-то вспомнилось... можно сказать, навеяло реальными событиями (настроением) последних дней )))
ОБСТАНОВОЧКА
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом,
Жена на локоны взяла последний рубль,
Супруг, убитый лавочкой и флюсом,
Подсчитывает месячную убыль.
Кряхтят на счетах жалкие копейки:
Покупка зонтика и дров пробила брешь,
А розовый капот из бумазейки
Бросает в пот склонившуюся плешь.
Над самой головой насвистывает чижик
(Хоть птичка божия не кушала с утра),
На блюдце киснет одинокий рыжик,
Но водка выпита до капельки вчера.
Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,
В наплыве счастья полуоткрывши рот,
И кошка, мрачному предавшись пессимизму,
Трагичным голосом взволнованно орет.
Безбровая сестра в облезлой кацавейке
Насилует простуженный рояль,
А за стеной жиличка-белошвейка
Поет романс: "Пойми мою печаль"
Как не понять? В столовой тараканы,
Оставя черствый хлеб, задумались слегка,
В буфете дребезжат сочувственно стаканы,
И сырость капает слезами с потолка.
(Саша Черный)
Листья в искусстве.
Раз уж мы постебали немножко таланты, давайте их немножко подхвалим. А помогут нам в этом два рассказа, нежно мною любимых. Первый широко известный, второй - малоизвестный широко известного автора. Они абсолютно разные, и при этом имеют множество сюжетных пересечений.
1. О'Генри. Последний лист.
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель ХVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Вольмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
— У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
— Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
— Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?
— Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
— Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти, вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке.
— Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
— Что там такое, милая? — спросила Сью.
— Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
— Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
— Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
— Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
— Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
— Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
— Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси.
— Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
— Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
— Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
— Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
— Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
— Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
— Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
— Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
— Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
— Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
— Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
— Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
— Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно.
В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой.
— Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.
2. Дж. Р. Р. Толкин. Лист работы Мелкина.
Жил-был однажды маленький человек по имени Мелкин, которому предстояло совершить дальнее путешествие. Ехать он не хотел, да и вообще вся эта история была ему не по душе. Но деваться было некуда. Со сборами он, однако, не спешил.
Мелкин был художником. Правда, больших высот он не достиг, отчасти потому, что у него было много других дел. Выполнял он их вполне сносно, когда не удавалось отвертеться. А отвертеться удавалось очень уж редко: законы в его стране держали народ в строгости. Были и другие помехи. Во-первых, он иногда предавался праздности – попросту говоря, ничего не делал. А во-вторых, был он по-своему мягкосердечным. Время от времени помогал по мелочам своему соседу, хромоногому мистеру Прихотту. Случалось, приходили к нему и люди, которые жили подальше, просили о помощи – он и им не отказывал. А затем Мелкин вспоминал о путешествии и начинал без особого рвения упаковывать вещи. Тут уж времени на живопись оставалось совсем мало.
У Мелкина было несколько начатых картин, но чересчур громоздких, так что со своими невеликими способностями он вряд ли мог их закончить. Он принадлежал к тем художникам, которые, например, листья пишут лучше, чем деревья. Мелкин, бывало, подолгу работал над одним листом, стараясь запечатлеть форму и блеск, и шелковистость, и сверкающую каплю росы, катящуюся по желобку. И все же ему хотелось изобразить целое дерево, чтобы все листья были одинаковыми и вместе с тем разными.
Особенно не давала ему покоя одна картина. Началось все с листа, трепещущего на ветру, – но лист висел на ветке, а там появился и ствол – и дерево стало расти и цепляться за землю фантастически-причудливыми корнями. Прилетали и садились на сучья странные птицы – ими тоже следовало заняться. А потом вокруг дерева начал разворачиваться пейзаж. Окрестности поросли лесом, вдали виднелись горы, припорошенные снегом. Мелкин и думать забыл про остальные картины; а иные он просто взял и приставил с боков к большой картине с деревом и горами. Получился такой громадный холст, что пришлось Мелкину раздобыть стремянку. Картина помещалась в специально выстроенном высоком сарае – раньше он на этом месте сажал картошку.
Мелкину никак не удавалось избавиться от своего добросердечия. «характера у меня не хватает»,– говорил он себе (а подразумевал: «Вот бы не заниматься чужими заботами!»). Но тут как раз вышло так, что его долго никто серьезно не тревожил. «Будь что будет, но уж эту картину, мою настоящую картину, я обязательно допишу, а потом, так и быть, отправлюсь в путешествие, пропади оно пропадом»,– думал Мелкин. Ему было ясно, что нельзя без конца откладывать отъезд. Увеличивать картину еще больше не было никакой возможности – настало время ее заканчивать.
Как-то раз Мелкин, отойдя подальше, долго озирал свою работу. Честно говоря, картина его совершенно не удовлетворяла и все-таки казалась очень красивой – единственной по-настоящему прекрасной картиной в мире. В эту минуту Мелкину больше всего было бы по душе, если бы в сарай вошел его двойник, хлопнул Мелкина по плечу и сказал бы: «Великолепно! Вот это мастер! Замысел совершенно ясен. Продолжай работать, а об остальном не тревожься. Мы устроим тебе государственный пенсион, так что будь спокоен».
Увы, государственного пенсиона не было. И одно Мелкину было ясно: чтобы довести дело до конца, надо бросить все дела, забыть обо всем и работать, упорно работать. Он закатал рукава и несколько дней пытался ни на что не обращать внимания. Но тут, как на грех, на него свалилась целая куча забот. Вдруг оказалось, что дом требует ремонта; понадобилось ехать в город и сидеть в суде (Мелкин был присяжным); мистер Прихотт слег – приступ подагры; и, в довершение всего, гости сыпались как из рога изобилия. Была весна, и они не прочь были бесплатно пообедать на природе, а герой наш обитал в прелестном домике не очень близко от города. Да он сам же и пригласил их еще зимой, когда их приезд не казался ему помехой. Конечно, лишь немногие из них знали о его картине; сомневаюсь, чтобы они придавали ей большое значение. Картина, если уж говорить правду, была не бог весть что, хотя некоторые детали, возможно, и были удачны. Во всяком случае, дерево вышло странное. Единственное в своем роде. То же можно сказать и о самом Мелкине, хотя, с другой стороны, он был совершенно обыкновенным и даже глуповатым человеком.
Наконец, время у Мелкина стало на вес золота. Городские знакомые вспомнили, что ему предстоит нелегкое путешествие, и кое-кто спросил себя, до каких же пор можно откладывать отъезд. Они прикидывали, кому достанется его домик, и будет ли новый хозяин лучше ухаживать за садом.
Пришла осень, дождливая и ветреная. Стоя на стремянке в холодном сарае, художник пытался запечатлеть на холсте отблеск заходящего солнца на заснеженной вершине горы, слева от дерева. Он знал, что срок истекает – может быть, придется отчалить в самом начале будущего года. Кое-где в углах холста он успел только наметить то, что собирался написать.
В дверь постучали. – Войдите! – резко отозвался Мелкин, поспешно слезая со стремянки. Крутя в пальцах кисть, он взглянул на посетителя. Это был Прихотт, его единственный сосед, других поблизости не было. Несмотря на это, Прихотт не очень нравился Мелкину, во-первых, потому, что чуть что, бежал к нему и требовал помощи, а во-вторых, терпеть не мог живописи. Зато он весьма критически относился к манере Мелкина ухаживать за садом. Причем замечал главным образом 'сорняки и неубранные листья, когда же ему случалось бросить взгляд на картины (что бывало редко), он видел только серые и зеленые пятна и ровно никакого смысла в них не находил.
– Ну, Прихотт, что стряслось? – спросил Мелкин. – Мне совестно вас отрывать,– сказал Прихотт, даже не взглянув на картину.– Вы, конечно, очень заняты.
Мелкин и сам хотел сказать что-нибудь в этом духе, но не решился и коротко ответил:
– Аа– Но мне больше не к кому обратиться! – пожаловался Прихотт.
– Ну конечно,– вздохнул Мелкин. Это был достаточно громкий вздох, чтобы сосед его услышал.– Чем я могу вам помочь?
– Жена уже несколько дней хворает, и я начинаю тревожиться,– сказал Прихотт.– А тут еще такой ветер. С крыши валится черепица, в спальню льется вода. По-моему, нужно вызвать доктора. И кого-нибудь, чтобы сделали ремонт. Только когда их еще дождешься. Вот я и подумал – может, у вас найдутся доски и парусина или холст: я бы залатал крышу и продержался день-другой.– Вот тут-то он и перевел глаза на картину Мелкина.
– Бог ты мой! – воскликнул Мелкин.– Вот уж действительно не повезло. В такую погоду... Надеюсь, у вашей жены обычная простуда. Я загляну к вам через пару минут и помогу перенести больную вниз.
– Очень признателен,– холодно отвечал Прихотт.– Только это не простуда. У нее жар. Из-за простуды я бы не стал вас беспокоить. Кроме того, жена уже лежит внизу. Не с моей ногой бегать вверх-вниз по лестнице с подносами... Но я вижу, вы заняты. Извините, что побеспокоил. Просто я надеялся, что вы войдете в мое положение и выберете время съездить за доктором, а заодно и к строителям, раз уж у вас нет лишнего холста.
– Конечно,– проговорил Мелкин, хотя на сердце у него кошки скребли,– конечно, я мог бы съездить... Пожалуй, я съезжу, раз вы так тревожитесь.– Не то чтобы у него заговорила совесть, просто сердце было очень мягкое.
– Я тревожусь, очень тревожусь,– подтвердил Прихотт.– Если бы не моя нога...
И пришлось Мелкину поехать. Положение, сами понимаете, было щекотливое. Прихотт жил рядом, а больше поблизости не было ни одной живой души. У Мелкина был велосипед, у Прихотта велосипеда не было. Не говоря уже о том, что этот Прихотт был хромой, причем настоящий хромой. Конечно, Мелкин еще не дописал картину, и об этом следовало бы подумать соседу. Однако сосед о картинах не думал, он вообще не интересовался живописью, и тут уж Мелкин ничего не мог поделать. «Проклятие!» – пробормотал он и вывел велосипед из-под навеса.
Было сыро, дул ветер, и дневной свет уже бледнел. «Сегодня мне больше не поработать»,– подумал Мелкин. Сейчас, когда руки его сжимали руль, а ноги крутили педали, он совершенно ясно понял, увидел, как надо написать блестящие листья, за которыми поднималась вдали заснеженная гора. У него упало сердце, когда он подумал, что, может быть, не успеет перенести эту идею на холст.
Мелкин нашел доктора и оставил записку в строительной конторе. Контора уже закрывалась: все разошлись по домам. Мелкин промок до костей, и ему нездоровилось. Доктор явился по вызову не так быстро, как сам Мелкин откликнулся на просьбу Прихотта. Он прибыл лишь на следующий день – и очень кстати, потому что к этому времени в двух домах было уже два пациента. Мелкин лежал в постели с высокой температурой, и в голове его сплетались чудесные орнаменты из листьев и ветвей. Ему не стало лучше, когда он узнал, что у миссис Прихотт была легкая простуда и она уже встала на ноги. Он отвернулся к стене и зарылся лицом в листья.
Несколько дней он не поднимался. Ветер выл в трубе. Ветер продолжал разрушать крышу Прихотта, и у Мелкина на потолке тоже начало подтекать. Строители так и не приехали. Несколько дней Мелкину было все равно. Потом он выбрался из дому поискать какой-нибудь еды (жены у него не было). Прихотт не появлялся: у него разболелась нога. А его жена была занята тем, что вытирала лужи и выносила ведра с водой. Если бы ей понадобилось одолжить что-нибудь у Мелкина, она послала бы к нему Прихотта, несмотря на ногу. Но так как одалживать у художника было нечего, он ее не интересовал.
Примерно через неделю Мелкин, шатаясь, добрел до сарая. Он попробовал влезть на стремянку, но у него кружилась голова. Тогда он сел и уставился на картину. Но в этот день ему в голову не приходило ничего замечательного. Он мог бы написать песчаную пустыню на заднем плане, но и на это у него не хватало фантазии.
Однако назавтра Мелкину стало гораздо лучше. Он взобрался на лесенку и взялся за кисть. Тут раздался стук в дверь.
– Силы небесные! – возопил Мелкин. С таким же успехом он мог бы сказать: «Войдите!» –. потому что дверь все равно отворилась. На этот раз вошел незнакомый, очень высокий мужчина.
– Здесь частная студия, – сказал Мелкин. – Я занят.
– Я – инспектор домов,– отвечал мужчина, подняв кверху удостоверение, чтобы Мелкину было видно со стремянки.
– Ах так! – проговорил художник.
– Дом вашего соседа в неудовлетворительном состоянии,– сказал инспектор.
– Знаю,– ответил Мелкин.– Я уже давно известил строителей, но они почему-то не явились. А потом я заболел.
– Понятно. Но теперь-то вы здоровы.
– Я не строитель. Прихотту следует обратиться с просьбой в муниципалитет, пусть пришлют аварийную службу.
– Служба занята более серьезными делами,– сказал инспектор.– Затопило долину, и многие семьи остались без крова. Вам бы следовало помочь соседу и сделать временный ремонт, чтобы повреждения не распространились и починка крыши не стала слишком дорогой. Здесь у вас масса материалов: холст, доски, водоотталкивающая краска...
– Где? – негодующе спросил Мелкин.
– Вот! – сказал инспектор, указывая на картину. – Моя картина! – воскликнул художник.
– Ну и что? – возразил инспектор.– Дома важнее.
– Не могу же я...– но тут Мелкин замолчал, ибо в сарай вошел еще один человек. Он был так похож на инспектора, что казался его двойником: высокий, с головы до ног одетый в черное.
– Поехали! – произнес вошедший.– Я возница. Мелкин, дрожа, слез со стремянки. Казалось, лихорадка
вернулась к нему: его знобило, в голове все плыло.
– Возница? Возница? – забормотал он.– Чей возница? – Ваш и вашего экипажа,– ответил незнакомец.– Экипаж заказан давно. Сегодня он, наконец, пришел – и ожидает вас. Пора, сами понимаете. – Ну вот, – сказал инспектор. – Вам надо отправляться. Не очень-то, конечно, прилично уезжать, не доделав дела. Ну да ладно, теперь мы, по крайней мере, сможем воспользоваться этим холстом.
– Боже мой! – и бедный Мелкин разрыдался.– Ведь она... эта картина... еще не готова!
– Не готова? – удивился возница.– Во всяком случае, ваша работа над ней закончена. Пошли.
И Мелкин подчинился, понимая, что спорить бесполезно. Человек в черном не дал ему времени на сборы, сказав, что об этом надо было думать раньше, а теперь они опаздывают на поезд. Второпях Мелкин захватил в прихожей небольшую дорожную сумку. Позже оказалось, что в ней был только ящик с красками и альбом для эскизов – ни одежды, ни еды. Но на поезд они поспели. Художник устал, ему хотелось спать, он плохо понимал, что происходит, когда его впихнули в купе. Он забыл, куда и зачем он едет. Почти сразу же поезд вошел в туннель.
Проснулся Мелкин на большой станции, за окном смутно рисовался вокзал.
По платформе шел носильщик, но выкрикивал он не название станции, а имя художника.
Мелкин торопливо выбрался из вагона и вдруг обнаружил, что забыл сумку. Он бросился назад, но поезд уже уходил.
– А, вот и вы! – сказал носильщик.– Наконец-то. Идите за мной. Как, вы без багажа? Придется вас направить в работный дом.
Мелкин снова почувствовал себя плохо и упал без чувств на платформу. Была вызвана карета скорой помощи, и приезжего отвезли в больницу работного дома.
Лечение ему совсем не понравилось. Его поили чем-то очень горьким. Санитары были молчаливые и недобрые, смотрели исподлобья, а кроме них его изредка навещал врач, очень суровый. Вообще больница сильно смахивала на тюрьму. В определенные часы Мелкину приходилось заниматься изнурительным трудом: он копал землю во дворе, сколачивал какие-то доски и красил их в один и тот же цвет. За ворота выходить не разрешалось. Вдобавок его заставляли время от времени сидеть в полной темноте, «чтобы он хорошенько подумал».
В такие минуты Мелкину вспоминалось прошлое. Лежа в темноте, он говорил себе одно и то же: «Как жаль, что я не зашел к Прихотту в первый день, когда начался ветер. Я ведь собирался. Тогда черепицу поправить ничего не стоило. Миссис Прихотт не простудилась бы, и я бы тоже не заболел. Ах, как жаль. У меня была бы в запасе еще целая неделя». Но постепенно он забыл, зачем ему нужна была эта неделя. Теперь его интересовала только больничная работа. Он прикидывал, сколько времени ему понадобится, чтобы перестлать пол, навесить дверь, починить ножку стола. Он стал нужным человеком, но, конечно, не по этой причине беднягу так долго держали в больнице. Врачи ждали, когда он поправится,– хотя подразумевали под этим совсем не то, что подразумеваем мы.
И вдруг все переменилось. У него отобрали плотницкую работу и заставили день за днем, с утра до ночи копать землю. Мелкин трудился, как вол, кожа на ладонях была содрана, спина болела, как переломленная. Наконец он почувствовал, что не сможет больше воткнуть лопату в землю. Никто не сказал ему спасибо. Немного позже появился врач.
– Достаточно! – произнес он.– Полный отдых... в темноте.
Лежа впотьмах, Мелкин принимал прописанный отдых. Ничего кроме усталости он не чувствовал и ни о чем не думал, и не мог бы сказать, сколько времени пролетело – часы или годы. Но вдруг он услышал незнакомые голоса: похоже было, что за стеной, в соседней комнате, заседает медицинская комиссия, а может, чтонибудь и похуже.
– Теперь дело Мелкина,– сказал чей-то голос, и был он еще суровей, чем голос врача.
Другой голос спросил:
– А что у него было не так? Что не в порядке у Мелкина? Сердце у него было на месте. И голова работала.
– Плохо работала,– возразил первый голос.– Сколько времени он потерял даром! Не подготовился к путешествию... Был вроде бы человеком не бедным, а сюда явился чуть ли не нагишом, так что пришлось поместить его в отделение для нищих бродяг... М-да, боюсь, что дела его не блестящи. Во всяком случае, отпускать его рано.
– Может быть, вы и правы,– отозвался второй голос, – но ведь он всего лишь человек. Маленький и слабый. Давайте заглянем еще раз в досье. По-моему, кое-что здесь говорит в его пользу. Например, есть сведения, что он был художником. Вы этого не знали? Разумеется, он не был великим художником, и все же ему удалось написать очень недурной Лист. Вот заключение экспертов... Он очень упорно работал, и, заметьте, не был зазнайкой. Не воображал, что искусство освобождает его от обязанностей перед законом.
– Почему же он так часто его нарушал? – Так-то оно так, но все-таки он откликался на многие просьбы...
– На немногие. Да и те называл «помехами». Потрудитесь внимательнее прочесть досье. Смотрите, как часто повторяется это слово вперемежку с жалобами и глупыми проклятьями. Ему, видите ли, мешали! – сказал первый голос.
А ведь, правда, подумал Мелкин, лежа в темноте. Ничего не скажешь. Просьбы людей действительно раздражали его.
– Что там еще? – спросил брезгливо первый голос. – Тут есть еще дело некоего Прихотта, оно прибыло позже... Прихотт был соседом Мелкина, ни разу пальцем для него не пошевелил, а Мелкин ему помогал. И я хотел бы обратить ваше внимание на то, что в досье нет ни слова о том, чтобы когда-нибудь Мелкин ждал от него благодарности. Судя по всему, он вообще об этом не думал.
– М-да, пожалуй, это действительно смягчающее обстоятельство,– произнес первый голос.– Но не существенное! В сущности, Мелкин очень мало заботился об этом Прихотте. Все, что он делал для него, он потом просто выкидывал из головы как досадный эпизод.
– И последнее донесение,– сказал второй голос,– о поездке на велосипеде под дождем. Не знаю, как вы посмотрите на это, но, по-моему, это было истинное самопожертвование. Ведь Мелкин знал, что ничего такого страшного с женой Прихотта не случилось, и знал, что рискует не закончить картину. И все-таки поехал.
– Ну еще бы,– проворчал первый голос,– ваша задача – истолковать любой, даже самый незначительный факт в пользу подопечного. Но что вы предлагаете?
– Я считаю, что пора перейти к курсу мягкого лечения,– ответил второй голос.
Мелкину, который с бьющимся сердцем слушал весь этот разговор, показалось, что никогда в жизни он не встречал такого великодушия. Слова «мягкое лечение» невидимый голос произнес так, словно речь шла о приглашении на королевский пир. И Мелкин устыдился. Словно его при всех громко похвалили, хотя ясно было, что он ничего такого не заслужил. Мелкин зарылся лицом в подушку.
Наступило молчание. Потом первый голос спросил над самым ухом у Мелкина:
– Слыхал? – Да,– прошептал Мелкин. – Ну и что ты на это скажешь? Мелкин сел на кровати.
– Не могли бы вы сказать мне что-нибудь о Прихотте? – спросил он.– Мне бы хотелось с ним повидаться. И, пожалуйста, не беспокойтесь насчет его отношения ко мне. Он был отличным соседом и очень дешево продавал мне прекрасную картошку. Я сэкономил массу времени.
– Дешево продавал картошку? Весьма приятно слышать,– заметил голос.
Вновь последовало молчание. – Хорошо, согласен,– послышалось уже издалека.– Переводите на следующий этап.
Проснувшись, Мелкин увидел, что ставни распахнуты и каморка залита солнечным светом. Вместо больничной пижамы на стуле лежала обычная одежда. После завтрака ему принесли железнодорожный билет.
– Можете отправляться,– сказал Мелкину врач.– Носильщик о вас позаботится. Всего хорошего.
Мелкин спустился к станции – ее сверкающая на солнце крыша виднелась невдалеке. Носильщик сразу его заметил.
– Вот сюда! Багажа у Мелкина не было, довольный носильщик повел его на платформу, возле которой стоял свежевыкрашенный паровозик и прицепленный к нему единственный вагон. Все здесь было новеньким: рельсы сияли, шпалы под горячими лучами солнца остро пахли свежим дегтем. В вагоне было пусто.
– Куда идет поезд? – осведомился художник. – По-моему, это просто пока никак не называется,– ~отозвался носильщик.– Но вы там не заблудитесь.– И, кивнув на прощание, захлопнул двери вагона.
Поезд тронулся. Пассажир смотрел в окно. Крошечный паровозик усердно пыхтел, пробираясь по извилистому ущелью с высокими зелеными стенами, над которыми лучилось голубое небо. Довольно скоро раздался свисток, заскрежетали тормоза, поезд остановился. Здесь не видно было даже платформы, должно быть, это был глухой полустанок. Узкая лесенка поднималась по заросшему травой склону. Наверху – изгородь с калиткой. А рядом с калиткой стоял его велосипед – по крайней мере очень похожий, и к рулю была привязана картонка с надписью: «Мелкин».
Мелкин толкнул калитку, сел на велосипед и покатил куда глаза глядят. Тропинка потерялась в густой траве, он колесил по зеленому лугу. Ему показалось, что где-то он уже видел эти места. Снова начался подъем. Солнце закрыла огромная тень. Мелкин поднял глаза – и едва не свалился с велосипеда.
Перед ним стояло дерево – его дерево, но законченное, если можно так говорить о живом дереве, с могучими ветвями и листьями, трепетавшими под ветром. Как часто представлял себе Мелкин этот ветер, но так и не сумел запечатлеть его на холсте.
– Вот это дар! – проговорил Мелкин. Он говорил о своем искусстве, о картине – и все же употребил это слово в его буквальном значении.
Теперь он заметил и лес, и снежные вершины на горизонте. И все это выглядело не так, как он когда-то рисовал, а скорее так, как он себе это представлял.
Подумав, Мелкин направился к лесу. Обнаружилась странная вещь: лес был, конечно, вдали, «лес на заднем плане»,– и в этом-то и заключалось его очарование,– и все-таки к нему можно было приблизиться, даже войти в него, и очарование не исчезало. Он и не подозревал, что можно войти в даль так, чтобы она не превращалась просто в окружающую местность. А теперь перед ним все время открывались новые дали, двойные, тройные, четверные, и чем дальше, тем сильнее влекли к себе. Целая страна раскинулась вокруг, уместившись в одном лесу или, если хотите, на одной картине. И наконец, совсем далеко – горы. Они как будто стояли на месте и вместе с тем приближались. Они были близко и далеко. Казалось, горы оставались за пределами картины. Они связывали ее с чем-то другим, словно там, за деревьями, находилась другая страна – новая картина.
Мелкин озирал окрестности. Он вернулся к своему дереву, оно было закончено (ни возница так говорил»,– припомнил он), но вокруг, он заметил это, осталось несколько неубедительных мест. Следовало бы поработать над ними. Нет, не переделать, а лишь довести работу до конца. Теперь он в точности знал, как это будет выглядеть.
Он сел на траву и погрузился в раздумье. Но в планах что-то не ладилось. Чего-то – или кого-то – не хватало.
– Ну, ясно! – вздохнул Мелкин.– Прихотт, вот кто мне нужен. Ему ведь известно многое, о чем я и понятия не имею. Мне нужна помощь, нужен добрый совет – как это я раньше о нем не подумал!
И в самом деле, в неглубокой ложбинке, не сразу бросавшейся в глаза, стоял с лопатой в руках его бывший сосед мистер Прихотт и растерянно смотрел по сторонам.
– Хэлло, Прихотт! – позвал Мелкин. Прихотт вскинул лопату на плечо и, хромая, подошел к нему. Друзья не произнесли ни слова, только кивнули друг другу, как раньше, когда встречались на улице. Молча прикинули, где поставить домик и разбить сад, без чего, очевидно, обойтись было невозможно.
И скоро стало ясно, что теперь Мелкин лучше Прихотта умеет распоряжаться своим временем. Как ни странно, именно Мелкин увлекся домом и садом, что же касается Прихотта, то он бродил, посвистывая, по окрестностям, разглядывал деревья и особенно главное дерево.
Как-то раз Мелкин сажал живую изгородь, а Прихотт валялся на траве с желтым цветком в зубах. Давным-давно Мелкин изобразил множество таких цветков между корнями дерева. На лице мистера Прихотта блуждала блаженная улыбка.
– Чудесно,– проговорил он.– Спасибо, что замолвил за меня словечко. Честно говоря, я не заслужил, чтобы меня отправили сюда.
– Чепуха,– ответил Мелкин.– Ничего такого я не говорил. Во всяком случае, мои слова не имели значения.
– Еще как имели,– возразил Прихотт.– Без тебя я бы сюда ни за что не попал. Понимаешь, это все тот голос... ну, ты знаешь. Он сказал, что ты хочешь меня видеть. Так что я перед" тобой в долгу.
– Нет. Ты в долгу перед ним. Мы оба перед ним в долгу,– сказал Мелкин.
Так они жили и работали вместе. Не знаю, как долго это продолжалось. Иногда они вместе пели песни. И вот при шло время, когда домик в ложбине, сад, лес, озеро – все на картине оказалось почти завершенным, почти таким, каким ему надлежало быть. Большое дерево было все в цвету.
– Сегодня вечером закончим,– сказал Прихотт, вытирая пот со лба.– Кончим и как следует все посмотрим. Ты не прочь прогуляться?
На другой день они поднялись рано и шли целый день, пока не достигли Предела. Никакой особенной границы там не было – ни стены, ни забора, однако путники поняли, что дошли до края этой земли. Какой-то человек, похожий на пастуха, спускался с холма.
– Проводник не нужен? – спросил он.
Друзья переглянулись, и Мелкин почувствовал, что хочет и даже должен продолжать путь. Но Прихотт дальше идти не хотел.
– Мне надо дождаться жены,– сказал Прихотт.– По-моему, ее должны отправить к нам очень скоро... Уверен, что ей здесь понравится. Да, кстати, – обратился он к пастуху. – Как называется эта местность?
Пастух удивился.
– А вы разве не знаете? Это – Страна Мелкина,– сказал он с гордостью.
– Как? – воскликнул Прихотт.– Неужели все это придумал ты, Мелкин? Я и не подозревал, какой ты умный. Почему же ты молчал?
– Он давно пытался вам сказать, но вы не обращали внимания. Тогда у него был только холст и ящик с красками, а вы – или кто-то там еще, это не важно,– хотели этим холстом залатать крышу. Все это вокруг – это и есть то, что вы называли «мазней Мелкина».
– Но тогда все было совсем не похоже на настоящее,– пробормотал Прихотт.
– Да, это был только отблеск,– сказал пастух,– но вы могли бы уловить его, если бы захотели.
– Я сам виноват,– вмешался Мелкин.– Мне надо было тебе объяснить, но я сам не понимал, что делаю. Ну да ладно, теперь это неважно... Видишь ли, я должен идти. Может быть, мы еще встретимся. До свидания!
Он пожал Прихотту руку,– это была честная, крепкая рука. На минуту Мелкин оглянулся. Цветущее дерево сияло, как пламя. Птицы громко пели на ветвях. Мелкин рассмеялся, кивнул Прихотту и пошел за пастухом.
Ему предстоит узнать еще многое. Он научится пасти овец на поднебесных лугах. Он будет смотреть в огромное распахнутое небо и уходить все дальше, все выше подниматься к горам. А что будет потом, я не знаю. Маленький Мелкин в своем старом доме сумел угадать очертания гор – так они оказались на его картине. Но лишь те, кто поднялся в горы, могут сказать, какие они на самом деле и что лежит за ними.
– По-моему, глупый был человек,– заявил советник Томкине.– Бесполезный для общества.
– Смотря что вы понимаете под пользой,– заметил Аткинс, школьный учитель.
– Бесполезный с практической и экономической точки зрения,– уточнил Томкине.– Из него, может, и вышел бы толк, если бы вы, педагоги, знали свое дело. А вы, прошу прощения, ничего в нем не смыслите... Вот и получаются такие Мелкины. Да, будь я начальством, я бы заставил его работать. Мыть посуду, что ли, или подметать улицу... А нет, так просто спровадил бы его подальше.
– Вы хотите сказать, что заставили бы его отправиться в путешествие раньше времени?
– Вот именно, в «путешествие», как вы изволили выражаться. На свалку!
– Вы полагаете, что живопись совершенно ненужная вещь? – Нет, отчего же, и живопись может приносить пользу,– сказал советник Томкинс,– только не такая. Не эти листочки-цветочки. Верите ли, я у него как-то спросил, зачем они ему. А он отвечает, что они красивые. «Что красивое,– говорю,– органы питания и размножения у растений?» – «Да,– говорит,– органы питания и размножения». Представляете?
– Жаль его,– вздохнул Аткинс.– Он ничего не довел до конца. Помните тот большой холст, которым залатали крышу? Его потом тоже выбросили, но я вырезал кусочек. На память. Верхушка горы и часть дерева. – О ком это вы? – вмешался Перкинс. – Да был тут один...– буркнул Томкине.– Бывший владелец этого дома.
– Мелкин? А я не знал, что он занимался живописью,– удивился Перкинс.
После этого имя Мелкина, кажется, ни разу не всплывало в разговорах. Впрочем, уголок картины сохранился. Краски пожухли, но один тщательно выписанный лист был хорошо виден. Аткинс вставил обрывок холста в рамку, а позднее даже передал в дар городскому музею. Здесь картина под названием «Лист работы неизвестного художника» долгие годы висела в темном углу. Мало кто обращал на нее внимание, да и вообще посетителей в музее было немного. Однажды музей сгорел. Никаких следов деятельности Мелкина с тех пор больше не осталось.
– В сущности, это отличное место для отдыха и восстановления здоровья,– сказал голос, тот, который был вторым.– Народ туда прямо валом валит.
– Вот как? – отозвался первый голос.– Но в таком случае следует присвоить этой местности подобающее название. Есть какие-нибудь предложения?
– Простите, но об этом уже позаботились. По крайней мере, носильщик оповещает пассажиров только так: «Поезд в Страну Мелкина отправляется через десять минут!» Страна Мелкина. Я счел необходимым известить высшие инстанции.
– Что же они сказали? – Они расхохотались. Расхохотались – да так, что отозвались горы!
Девочки, хочу поделиться творчеством человека, которым я неизменно восхищаюсь - это поэт Майк Зиновкин, с которым я познакомилась на литературном портале "замок с привидениями".
Р.Д.Т.Ч.П. Ты идёшь искать
Ищи меня по линиям реки
В стране несостоявшегося ига,
Где вечномолодые дураки
Гадают по понятиям и книгам,
Где, следуя воззваниям реклам,
Но вопреки призывам на заборе,
Я, как и все, коплю ненужный хлам
В потёках забродивших аллегорий.
Ищи меня. Не бойся не найти,
Ведь я не прячусь, даже если больно,
Когда любовь считает до пяти
И добивает выживших на бойне.
Когда в несуществующей душе
Ликует ад и брызжет лавой свежей.
А время, как заправский акушер,
Чувств пуповины острой бритвой режет.
Ищи меня. Ты помнишь запах мой.
Читай следы на глине откровений.
По стрелкам, нарисованным сурьмой,
По то и дело прячущейся вене
Иди на голос, выцветший, глухой.
Распутывай клубок противоречий
И падай обескровленным стихом
В мои объятья, выдохи и встречи.
Ищи меня по старым номерам
Навеки опоздавших неотложек,
В которых я так часто умирал,
Сдирая с плеч шагреневую кожу.
По городу, бросающему в дрожь,
По жёлтым обожженным фотоснимкам.
Но помни, что когда меня найдёшь,
Ты тоже сразу станешь невидимкой…
Belka, что-то больно грустно...
SeMa
не грустно - скорее непонятно-раздумчиво, это в Мишкином духе как раз.
Кому интересен Бродский:
Песня ухода. Валерия Новодворская об Иосифе Бродском
http://www.medved-magazine.ru/articles/article_704.html
Я Бродского пока не догоняю
А вот еще немного про творчество (интересная же тема ) Отрывок из романа "Хроники Раздолбая" Павла Санаева. Сама книга не не особо понравилась, а этот эпизод интересный. Вообще Санаев много пишет по мотивам собственной биографии, поэтому интересно - есть ли у этого героя реальный прототип?
_____________________________________________________________________________________
Мишин папа был знаменитым на весь мир пианистом. Каждый вечер он уходил в концертный зал Дома композиторов, где стоял хороший рояль, и несколько часов занимался. Возвращался он за полночь измотанный и раздраженный, и если к его приходу в доме оставался кто-нибудь из Мишиной компании, то он говорил всего одно слово — «закончили». Это значило, что пора немедленно разбегаться, чтобы маэстро мог приготовиться ко сну. Готовился он долго и засыпал только с берушами и в наглазниках.
Нервический характер Мишиного отца объяснялся удивительным парадоксом — великий пианист люто ненавидел играть на рояле. Это стало делом его жизни под давлением мамы, которая даже подкладывала ему пятилетнему куриные яйца под рояльный стульчик, убеждая, что он «высиживает цыпляток» и поэтому не имеет права вставать. К моменту, когда мама умерла, верить в цыпляток маэстро давно перестал, но менять профессию было уже поздно — слишком хорошо у него получалось, чтобы забросить. Полдня Мишин папа проводил в депрессии, приговаривая «Эх, не по профессии я пошел», потом брал волю в кулак и отправлялся на свою Голгофу. К вечеру он разыгрывался, и искушенные в музыке отдыхающие собирались иногда перед закрытой дверью концертного зала, чтобы восторгаться виртуозным исполнением Бетховена или Рахманинова. Горе им было, если они не успевали уйти и попадались исполнителю на глаза.
Маэстро на дух не переносил посторонних, которыми были все, кого он видел меньше десяти раз в жизни, и, разумеется, Мишины друзья когда-то выводили его из себя. Но постепенно он к ним привык и даже пил иногда вместе со всеми чай. Огромный и грузный, всегда всклокоченный и угрюмый, в редкие дни он превращался в милейшего человека, много шутил, смеялся и рассказывал интересные вещи. Метаморфоза объяснялась просто — в эти редкие дни Мишин папа позволял себе не играть.
Отредактировано SeMa (2013-11-03 13:16:01)
Бедный Мишин папа...
Да, это грустная история...
Бедный Мишин папа...
Бог мой. поверила бы в любую профессию, но чтобы человек творческой профессии ненавидел свою работу???? Как же у него получалось-то????? Бетховен, Рахманинов? Рахманинов сам был великим пианистом -как можно, ненавидя игру на фортепиано, понять замысел композитора и гениально его исполнить?(((( Чудны дела твои, Господи....
Я Бродского пока не догоняю
Скажем так -тоже недавно для себя открыла. Как и поэзию вообще.
А как это?
ИОСИФ БРОДСКИЙ
Когда теряет равновесие
твоё сознание усталое,
когда ступеньки этой лестницы
уходят из под ног,
как палуба,
когда плюёт на человечество
твоё ночное одиночество, -
ты можешь
размышлять о вечности
и сомневаться в непорочности
идей, гипотез, восприятия
произведения искусства,
и - кстати - самого зачатия
Мадонной сына Иисуса.
Но лучше поклоняться данности...
Да.
Лучше поклоняться данности
с короткими её дорогами,
которые потом до странности
покажутся тебе широкими,
покажутся большими, пыльными,
усеянными компромиссами,
покажутся большими крыльями,
покажутся большими птицами.
Да. Лучше поклонятся данности
с убогими её мерилами,
которые потом до крайности,
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице.
Для меня -просто в "яболочко"))))
но чтобы человек творческой профессии ненавидел свою работу???? Как же у него получалось-то?????
Вот поэтому мне и интересно, с кого это списано. Едва ли совсем уж на пустом месте)
Скажем так -тоже недавно для себя открыла.
Может и у меня не все потеряно? [реклама вместо картинки]
Вообще для меня Бродский сложен - возможно, я просто еще до него не доросла, не дозрела.
Но вот это люблю. Стихотворение -мой ровесник
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
Вообще для меня Бродский сложен - возможно, я просто еще до него не доросла, не дозрела.
Возможно, он просто не твой. Невозможно любить или понимать всех поэтов...
Возможно, он просто не твой.
Да, как вариант... Но то,что он интересен - это я безоговорочно признаю, потому и надеюсь когда-нибудь дорасти и освоить
потому и надеюсь когда-нибудь дорасти и освоить
Пусть так и будет.
Ксения
к пенсии, глядишь, дорасту
к пенсии, глядишь, дорасту
И я с тобой. У меня тоже есть список авторов, которые мне абсолютно не понятны и при попытке, что-нибудь прочитать из их творчества - дальше третьей страницы не могу уйти))))))))
Вы здесь » Театр эстрады Дети лейтенанта Шмидта » Общение на разные темы » Литературная гостиная